Шрифт:
Закладка:
Но в тот день Борода был трезв, свеж и вдохновенен. Одетый в чистую клетчатую ковбойку и модную джинсовую куртку пятьсот первой модели, купленную у факультетского фарцовщика, Борода походил на пижона с филфака, у которого все хорошо.
— Ты не думай, это прекрасное поле. Если бы Кешу не раздолбали на предзащите, фиг бы он передумал ехать, — говорил Борода, когда они, запершись в лаборантской, пили вазисубани[4] из кофейных бокальчиков с обкушенными краями после того, как договор был подписан. — Подобное счастье поискать надо: месяц на всем готовом! Даже катушки с проводами таскать не придется, привезут-отвезут, у заказчика собственный транспорт. Живем в Херсонесе, на берегу моря, работаем в трех остановках. Деньги — фантики, но платят четыре раза в месяц.
Генка кивал и рассеянно смотрел в окно, где птица-синица качалась на еще голой после зимы ветке рябины, высунувшей сквозь решетку университетского ботанического сада темную гроздь сморщенных ягод, словно ладонь за милостыней.
Конечно, Крым такой один. Такой Крым проливается прямо с неба, такое нельзя спланировать, как туза, лежащего в прикупе на чужом мизере, когда у тебя уже полна гора. Это мечта, доставшаяся по блату, по большому знакомству, по старой дружбе, а то и по случайности, как по великому замыслу тех небес. Пусть же так. Урал простит. Это не южная фифа, кривляка-Киммерия. Урал — мужчина серьезный.
На кафедре к Генкиной «командировке» отнеслись без энтузиазма. Отец обозвал его трутнем и севастопольским мечтателем, сказал, что в науке таким делать нечего, что если Генка интересуется не наукой, а строительной инженеркой, то ему надо было идти в техникум, а не просиживать штаны на факультете: «Деньги можно и на сдаче бутылок зарабатывать, что не так аморально. Нет, слыхали? Севастополь ему подавай! А Рио-де-Жанейро не хочешь?» Потом просто закрыл дверь кабинета, дав понять, что не хочет тратить время и нервы. Пока Генка оформлял документы на отпуск, научный секретарь, Валентина Витальевна, качала головой, мол, не дело это. Мол, когда Кеша ехать собирался, все закрыли глаза, не возражали, пусть бы отдохнул после предзащиты да на семью подзаработал, раз у человека такая ситуация.
— Вот теперь я отдохну и подзаработаю, — смеялся Генка, запихивая за щеку карамельку и ловко выстреливая скомканным фантиком в синее пластмассовое ведро, стоящее в углу кабинета.
— Как не стыдно! У него жена беременна, да и диссертация уже готова, а ты…
«Вот-вот, «готова», — думал про себя Генка. — Мы на предзащите все были, все слышали». Но вслух он это не произнес, чтобы Валентина не думала, что Генка ревнует. Они с Кешей были однокурсники. Их даже полагали друзьями.
Генка, в отличие от Кеши, геофизикой особо не интересовался. В профессии своей Генка любил все, что было вокруг науки, а не саму науку. Он любил с прибором за спиной ходить по тайге, но был равнодушен к результатам съемки, любил густое дыхание разгоряченного вездехода, замершего на просеке, ржавые полосы на брезентовых брюках от проводов электрозондирования, ровный стрекот движка за крайней палаткой, но его не волновало, найдут они что-то или нет: «Лучше бы ничего и не нашли, природа будет чище». Он и на факультет поступил не потому, что хотел что-то отыскать или понять, а потому что уже видел повод для ежегодного побега из города. Мать была против, она в романтику не верила, хотела, чтобы сын шел в журналисты, но отец не возражал. Уже годы спустя Генка вдруг заподозрил, что отец не возражал не потому, что получалось нечто вроде семейной династии, а потому, что не верил он в Генкины способности. И когда Генка вместо Урала собрался в Крым, отец был только рад, что его аспирант остается в городе, что у них еще целый огромный месяц, чтобы поправить Кешину диссертацию, причесать данные, пересмотреть выводы, проутюжить список литературы. Там у них наука, а здесь — только блажь ребенка. Отец уже знал, что болен, уже экономил время и силы. И когда Генка спустя годы понял, что пока он слабовольно мечтал о море, разливном вине Инкерманского завода, о прекрасных девушках в бумажных куртках, гуляющих парочками вдоль набережной от Артбухты до площади Нахимова, отец выбрал, кто достоин теперь времени и сил. И стало Генке в его мире неуютно и обидно, потому как ничего он отцу уже не докажет, ни в чем его не убедит, да и просто не повинится. Нет его, отца. Совсем нет.
В купе ехали втроем: Генка, Борода и доцент из Горного института Степа Глазьев. Степа был директором конторы, с которой Генка и Борода подписали договор. Он то и дело гордо говорил «наша фирма», в чем Генке слышалось пыльное эхо огромных и занудных романов Драйзера, которые он брал читать в библиотеке воинской части.
Генка знал Степу с детства. Тот считался приятелем отца, хотя и был младше на десять лет. Вместе с отцом посещал сборища книголюбов на задворках магазина «Подписные издания», пил кофе в известном буфете на Малой Садовой, ходил на показы в киноклуб. Когда Генкина мать уезжала в санаторий, Глазьева приглашали в гости пить венгерский вермут и играть в преферанс. Мать Степу недолюбливала, называла «жук». Был Степа лыс, сутул, но сам себя считал повесой и ходоком.
В поезде Степа галантничал с проводницей, порывался позвать приглянувшихся буфетчиц из вагона-ресторана, потом, изрядно захмелев, рассказывал истории своих любовных похождений и описывал иностранных делегаток, охмуренных им на международных конгрессах. Скабрезности в рассказах сменялись похвальбой, кажущейся приятелям неуместной. Сначала Степу из уважения слушали, а потом оставили наедине с полупустой бутылкой коньяка и пролетающим за стеклом пейзажем. Борода что-то писал в блокнот, покусывая колпачок желтой биковской ручки, а Генка просто лежал на нижней полке